Челябинский глобус. Титульная страницаИз нашей коллекции

  Литература

АвторНаталья Рубинская -- поэтесса, эссеист, музыкант.
Ее родина и постоянное место творчества -- Южный Урал.
В 1974 году окончила Уральскую консерваторию имени М. П. Мусоргского, в 1988 -- Литературный институт имени А. М. Горького.

Печатается в центральных и региональных изданиях. Опубликовала книгу стихов "Репетиция" (1995), поэтические циклы в сборниках "Тверской бульвар, 25" (1990), "Держится мир на любви" (1992), "Челябинские акварели" (1996), "Городской романс" (1996), "Молчание, твой голос так высок" (2000), "Утренний час" (2001), "Сто пятьдесят новых стихотворений" (2004) и др. Осуществила научную редакцию книги "100 поэтов XIX -XX веков" (Урал ЛТД, 2000).

Являясь редактором журнала "Автограф. Челябинск-арт" и газеты "Акцент", стала автором материалов о российских поэтах, художниках, композиторах, мастерах искусств. Плодотворно занимается музыкальным исполнительством и педагогикой: ведет класс фортепиано в Институте музыки имени П. И. Чайковского. Дипломант музыкальных конкурсов. Лауреат литературных и журналистских премий.

КРОТКАЯ ДУДОЧКА

Предисловие к книге Бродячая Музыка

Суть мироздания кротка. Все амбиции и одержимости прейдут, а кротость останется.

Читая сборник Натальи Рубинской, я вспомнил один свой любимый образ - человека, просто сидящего у раскрытого окна и наблюдающего за садом (не обязательно своим, лучше не своим), просто так вот сидящего и созерцающего в тишине и в кажущейся полной бездеятельности, день за днем. Человека с распахнутыми настежь глазами. Бытийствующего, а не плененного сутолокой мира.

Величие такой созерцательной работы недеяния мне очень внятно и близко, как близок кроткий, нежно касающийся простейших вещей, ритм души героини стихов Н. Рубинской, которая, например, признается себе:

Я разучаюсь говорить,
я становлюсь почти растеньем...

Или:

Ах, только птицы и цветы,
листва берез, накрытых солнцем,
синиц листвяных перезвонцы,
сошествие имен простых:

скамейка, грядка да дрова,
крыльцо, колодец да веранда,
воздушный путь, луны шаланда
да мокрая в росе трава.

Часто героиня Рубинской просто зачарована каким-нибудь предметом, который на день-другой, а иногда и третий или даже на неделю становится для нее то некоторой идентификацией ее сути, то целым миром-мифом. Как, например, "кувшин из грубодутого стекла", в который поэтесса налила воды и поставила рябиновую ветвь. И вот она не может оторваться от подоконника. Ей непонятно чудо цветовых свечений и ландшафтов внутри кувшина. И вот она вглядывается в эти пейзажи и на рассвете, и вечером, и в пору "малиновых закатов", и в пасмурность, и в тихий дождь, который "натекает по темным бревнам", и в шумную непогоду. И поражается неиссякаемости свечений, идущих словно бы не из физического света...

Читатель, вероятно, уже догадался, что живет женственно-летучая героиня Н. Рубинской в деревне, в рубленом сосновом домике на берегу озера. Живет она здесь, в чисто побеленой келье, уже много-много лет, живет как странница с одним чемоданчиком личных вещей, меняя изредка дома, но не меняя озера и окружного леса. Это ее мир, соразмерный ее душе. Городских стихов у человека, чья "статусная" жизнь связана с преподаванием в Институте музыки, с многообильными обязанностями и таким же кругом общения, с фортепианными и иными штудиями любимого Скрябина etc., мы в книге почти не найдем. Если они и есть, то - как реминисценции тех диалогов с созерцательной подлинностью, где смиренность вод и растений учит нас возвращению к основности нашего интуитивного сознания.

Почему так? Потому что любому стиховому поэтическому голосу нужен инструмент. У Рубинской в стихах есть образ дудочки -- простой полой емкости. О кларнете она пишет: "Ты дудка голая в серебряной оправе... Ты пуста... Но музыкой тебе не обернуться, пока не ляжешь мальчику в уста..." В этом суть. Нужно найти, во что дуть, чтобы душа себя сказывала. У И. Бродского такой дудочкой была его страсть восхожденья на высшую ступеньку Парнаса плюс отчаяние, спаенные воедино, у очень многих (как у Сафо или у Вероники Тушновой) -- любовная тоска, у Рубинской дудочкой могла стать только природная стихиальность, как то, в чем можно ощутить свою кроткую "первую родину" -- термин Р.-М. Рильке, полагавшего, что земное лоно -- вторая наша родина.

Героиня Рубинской вновь и вновь с великой доверчивостью касается своих травных и водных основ, своей способности почти растворяться в млечности ночных волн. Но это не гедонизм, это, как я уже сказал, почти метафорическая кротость. Вслушайтесь:

Живу на лунном берегу
среди цветов и трав,
молчу великую тугу
о том, кто так не прав.

Не буду плакать - стану петь
на лопнувшей струне,
с любовью на тебя смотреть,
пусть ты В другой стране.

Героиня Рубинской помнит и о своей первой земной родине -- о Крыме, где прошло ее детство и где она каталась на случайных дельфинах, к ней подплывавших. Реальная нереальность. Потому-то она и признается: "...А на самом-то деле живу я в Крыму, / в раскаленной, ласкаемой солнцем Алупке..." Крым подпирает ее уральские кряжи и воды, сквозной соединительной дистанцией пронзает -- незримой, конечно, неназываемой.

Вообще же, что-то есть старокитайско-старояпонское в ее пейзажно-природных зарисовках, вплоть до манеры их называть: "В январе стою посреди горного озера" или "Разглядываю узоры высоких замороженных волн".

И тем страннее вдруг натолкнуться на любовь к стихам и образу Марины Цветаевой:

Я над музыкой не плачу,
не пишу баллад и писем,
день мой прост и независим,
и душа моя легка:
только нищая удача,
значит, чистые заплаты,
непослушный конь крылатый
и Mapинина рука!..

Действительно, странно: столь кроткая и смиренная героиня стихов Рубинской бережно вслушивается в Маринин голос, отвергающий мир сей, экстатически бросающий вызов всему и вся -- самой своей жизни, подозреваемой в неподлинности. Всеприятие, то есть приятие своей незаметной в мире доли, с одной стороны, и горделивое бурление страстей, героическое всесуждение, с другой. Благословление мельчайших волн сути в себе и воздымание заведомо разрушительных бурь и циклонов, саморазрушение. Сколь полярные внутренние мелодии, цвета и краски, зовы и сны. Я думаю, не обходится в этом огромном внимании к "Марининой руке" без энергий сострадания к странной и гениальной женской душе, залетевшей в сбитый с фокуса мир, т. е., разумеется, всегда "внутренний мир". Такой таинственный слет энергетизмов: Басе, Скрябин, Цветаева...

И все же "Маринина рука", как и Скрябин -- это все же тот "городской мир", что за незримой чертой, ибо губы героини Рубинской прикасаются к другой дудочке -- к флейте бесконечного смирения, из которого вырастает бесконечная воля созерцать То, что, абсолютно невообразимое, -- здесь, прямо перед нами, в этот уникальный момент. Разумеется, сила нашего дыхания-вдувания весьма конечна, оттого-то конечно и наше смирение и наша воля к созерцанию. Однако здесь важно не то, что мы конечны, а глубинное понимание сути своей конечности и сути своей бесконечности, которая становится ясной, когда прикасаешься к дудочке, край которой уходит в мир, нам неведомый.

Где здесь переход? Мы мало об этом знаем, ибо подлинно знать можно лишь внутренним переживанием, которое, конечно, невыразимо и значит непередаваемо. Но мне вспоминаются слова Новалиса о том, что чем ближе человек или сотворенное им к растению, тем они божественнее.

И мне кажется, это чувство растительного первородства ярко присутствует в этой излучающей свой особый свет и цвет книге, что перед нами. Вслушаемся хотя бы вот в эту пьесу:

С воздуха ссыпалась вся позолота,
каждой травинке хватило тепла,
кончилось лето, и осень, бесплотна,
в души растений неслышно сошла.
К нашим жилищам и судьбам со вздохом
некто добавил забытый куплет.
Осень вплотную придвинулась к стеклам,
кутая плечи в коричневый плед.
Сумерки. Ссыпалась вся позолота.
Воздух пустующий сделался густ,
плачут ворота, и жалкая нота
вяжется с ниткой рябиновых бус.

Не человеческая психика, не "внутренний мир" и "переживания" героини здесь существенны, а это почти неисследованное нами чувство нашего блаженного присутствия вблизи душ растений, нашего непостижимого отсутствия возле чего-то чрезвычайно важного в себе.

Николай БОЛДЫРЕВ
сентябрь 2004

* * *

Душа моя оденется в виссон -
ступать лугами из шелков лионских,
не тронутых подковами от конских
земных копыт. Их цокот невесом -
моих лошадок, дыбящих озон
в виду воздушных площадей невзлетных,
где рай клубится, где не терпят плотных,
где мир значительности упразднен.

Эскизы к осени

                1
Не я шуршу, а осень-госпожа,
своим распоряжаясь желтым коштом,
щекочет слух шептанием о прошлом --
когда шершавой не была межа,
и вострые занозки колосков
и репешки за платье не цеплялись,
не выпадал вместо росы стеклярус,
подобный ртутным шарикам.
                                               Таков
план времени.

                2
С воздуха ссыпалась вся позолота,
каждой травинке хватило тепла,
кончилось лето, и осень, бесплотна,
в души растений неслышно сошла.
К нашим жилищам и судьбам со вздохом
некто добавил забытый куплет.
Осень вплотную придвинулась к стеклам,
кутая плечи в коричневый плед.
Сумерки. Ссыпалась вся позолота.
Воздух пустующий сделался густ,
плачут ворота, и жалкая нота
вяжется с ниткой рябиновых бус.

                3
Так человек сбегается с огнем:
кладет костер в порядке геометра,
для печки заготавливает щедро
сосну с березой. Жжет дрова и днем,
когда туманы реют сплошняком
и крыши дымом облегает плавно,
огонь обносит жизни смыслом главным.
Он -- заместитель; солнцем в нас влеком
к нам.

 

[an error occurred while processing this directive]